— Стрёма привезли к нам в тяжелом состоянии, — сказал Гольдберг. — Он был без сознания; скверный перелом бедра, повреждение черепной кости, смещение позвоночника и тяжелые ожоги, потому что его машина загорелась. Мало-помалу он пришел в себя, но был слишком слаб, чтобы сознавать что-либо. Только в воскресенье он начал говорить, и выяснилось, что он не помнит ни того, что с ним стряслось, ни того, где он находится. Вчера он чувствовал себя сравнительно неплохо и поболтал с сестрами. А вечером ему принесли два апельсина и нож, чтоб их очистить. Его мучила сильная жажда, он много пил, а фруктовый сок в таких случаях очень полезен. И вот утром его нашли мертвым. Постель была залита кровью.
— Ночная сестра ничего не заметила? — спросил Хольмберг.
— Очевидно, нет. Он натянул простыню и одеяло до подбородка, а руки спрятал под ними. Только когда пришли его будить, то… н-да…
Он развел руками.
Некоторое время все молчали.
— Еще нашли письмо.
— Письмо?
— Да вот, — кивнул врач, — лежало в ящике ночного столика. На конверте надписано: «Биргитте». Думаю, там письмо. Во время обхода вчера вечером он попросил ручку и бумагу. Конверт я не вскрывал.
— Можно нам взглянуть?
— Не знаю… его жена…
— Она его получит, — сказал Хольмберг и посмотрел на конверт. — Гм, адреса-то нет.
— Адреса нет.
— Он что-нибудь говорил о родных?
— Только, что хочет написать жене.
Хольмберг прочитал письмо.
Там были ответы на все «как» и «почему».
«Однажды вечером я встретил Фрома. Неожиданно столкнулся с ним в городе. Я спросил, как обстоят дела, принял ли он уже решение и есть ли у меня шансы получить работу. Он ответил, что об этом и речи быть не может. Молол насчет ответственности перед фирмой и перед клиентурой и что я отнюдь не подходящая персона для такого солидного поста. Потом завел про мои политические взгляды. Такое впечатление, что он с каждой минутой распалялся и в конце концов почти прокричал, что фирме, право же, не нужны всякие там уголовные леваки. Он-де звонил своему знакомому в полицию и навел справки. Думаю, он не собирался называть имя того человека, но в запале оно нечаянно сорвалось с языка. Кончилось тем, что Фром повернулся и ушел. Сказал только, что, мол, благодарит покорно за таких работников. „Левацкий подонок“ — вот как он меня обозвал».
Хольмберг покачал головой и передал письмо Улофс-сону.
Вестсрберг заглянул Улофссону через плечо.
— «…быть безработным не привилегия. Это кошмар, — тихо прочитал Улофссон. — Это равнозначно полному лишению права на существование…»
Он умолк.
— Бедняга, — медленно проговорил Вестерберг.
— Как ты себя чувствуешь? — спросил Хольмберг, усаживаясь на стул возле койки.
— Ничего… Будь я проклят, здесь велят вставать и ходить уже на другой день после операции. Но сейчас все о'кей, — сказал Удин. Облаченный в толстый белый халат, он лежал на постели.
— Отлично. Я пришел сказать тебе, что все кончилось.
— Поймали?
— Да как тебе сказать. Он умер…
И Хольмберг сообщил, что произошло.
— Вот это да, будь я проклят! И все это ты узнал из письма?
— Не совсем. Поговорили с его женой, с соседями — ну и постепенно сложилась более или менее полная картина.
— Он действительно собирался после покушения на Бенгта покончить с собой?
— Так написано в письме. Вот, смотри сам. — Хольмберг вытащил из кармана письмо и прочитал: — «…Выстрелив в Турена, я решил умереть. Погнал на машине в Мальме. Думал там пустить машину в море и исчезнуть, утонуть. Застрелиться духу не хватило. Но, выехав на шоссе, я увидел скопление горящих автомобилей и понял, что произошел несчастный случай. Тогда я до отказа выжал газ и врезался прямо в этот костер. Но неудачно, потому что снова очнулся, в больнице…»
Хольмберг опустил руку с письмом.
— И тогда он попросил нож, чтобы очистить апельсины.
— Гм, — буркнул Удин, разглаживая усы. — И за всем этим стояла ненависть… будь я проклят, странныймир… честное слово…
— Студенческий мир.
— Не только.
— Знаю, что не только.
Четверть часа спустя Хольмберг собрался уходить.
— Послушай, — начал Удин.
— Да?
— По-моему, вы с Севедом меня невзлюбили. Хольмберг застыл как вкопанный, но промолчал, ожидая, что еще скажет Удин.
— Уж больно вы ершились, — продолжал тот.
— Брось ты. Мы были измотанные и…
— Щепетильные? Из-за Бенгта? Хольмберг пожал плечами.
— Видишь ли, ты был слишком уж посторонний во всем этом, если тебе понятно, что я имею в виду.
— И чересчур много работал языком, да?
— Брось, — сказал Хольмберг. — Увидимся до твоего отъезда.
Он закрыл за собой дверь, спустился на лифте вниз и вышел на залитую солнцем улицу.
Мартин Хольмберг чувствовал какую-то пустоту внутри.
Севед Улофссон был уже не в силах ненавидеть Стефана Стрёма.
Ларе Вестерберг вернулся к себе в отдел.
Начальник полиции был доволен: слава богу, все кончилось.
Улофссон поехал к Соне Турен.
Она открыла сама. Вид у нее был очень усталый.
— А-а… это ты, Севед.
— Да. Хотел сказать тебе, что все кончилось.
Она поднесла ладонь к губам и расплакалась. Потом тихо сказала:
— Бенгт…
— Нет-нет. Прости, я неудачно выразился. Мы поймали того, кто стрелял в Бенгта.
— А-а… Входи.
Держась за стену, она прошла в гостиную. Села на диван, уронила голову на руки и молча плакала.